— В принципе, могу, — ощущая, как разъезжаются и деревенеют мысли, проговорил он.
— Ну так сделай! Сколько Карпенко прошу — только обещает.
— Мне надо знать имена… твоих мужей.
— Максимилиан и Максим Трапезниковы. Они родные братья… Если живы, пусть их командование отпустит, на неделю. Больше и не надо. Я беременею быстро…
— Ну, добро, похлопочу…
— Нет, дяденька, наверное, ты опять врёшь.
— Почему?
— Смотришь, как пришибленный. Или испугался, подумал, я сумасшедшая, — каким-то обволакивающим тоном заговорила женщина. — Но тебе и в голову не пришло, что это возможно в библейские времена.
— А они сейчас… библейские? — Савватеев встряхнулся, желая избавиться от знобящего холодка, бегущего по затылку.
— Это нужно чувствовать! — она кокетливо и призывно засмеялась. — Я тебя научу, если захочешь! Завтра к вечеру ещё грибов наберу и приплыву…
Женщина достала корзины, поставила у воды, заскочила в лодку и склонилась над детьми:
— Ну что стоишь, дядя? Неси питание!
— Сейчас принесу! — чувствуя некое липкое отупение, Савватеев взбежал на берег. А женщина в тот миг с силой оттолкнулась от берега. — Эй, погоди! — запоздало крикнул он и сбежал к воде: — Куда же ты? А детское питание?
— Я тебе не верю! Ты все врёшь!
— Давай поговорим? Мне интересно! Что на завтра-то откладывать? А запрос я сделаю!..
— Ты бы лучше мне детей сделал! — засмеялась она, садясь за весла. — А то все мужчины боятся! Кого ни прошу — никто не хочет. Мне ведь все равно, лишь бы дети рождались!
Он наконец выдохнул спирающий дыхание ком замешательства:
— Подчаливай — сделаю!
— Не обманешь?
Савватеев был уверен, что это провокационная игра — нравы у молодых мамаш здесь были ещё те, поэтому махнул рукой:
— Не обману! Причаливай.
Короткими и сильными взмахами весел она подгребла к берегу, не спуская с него пытливого, липкого взгляда, сняла куртку, под которой ничего больше не было, затем встала, спустила брюки и деловито начала выпутываться из великоватых штанин.
— Прямо здесь, что ли? — деревянными губами спросил Савватеев.
— На травке мягко, — между делом обронила она. — А что ты стоишь, дядя? Раздевайся! Надо, чтобы все было, как в раю, у Адама и Евы.
— У тебя ни стыда, ни совести, — шутливо пожурил он. — Где ты видишь рай? Народ кругом!
— Тогда садись в лодку, если такой стеснительный, — зазывно и хрипловато проговорила она, демонстрируя свои прелести. — Отплывём на середину…
— Там же у тебя дети! Врать при них нельзя, а заниматься любовью можно?
— Делать детей не грех, пусть видят… Садись.
— В другой раз, — передёргиваясь от омерзения к себе, проговорил Савватеев.
Где-то на базе заурчала машина, и этот звук будто спугнул женщину.
— Обманщик ты, дядя, — не одеваясь, она села за весла. — Почему вы все такие? Только насиловать способны. А когда вам предлагают, сооблазняют вас — трусите, извращенцы… Нет, в другой раз я тебя не соблазнять стану, а изнасилую, дядя! Поймаю и изнасилую!
Сумасшедшая мамаша ударила вёслами, окатив Савватеева водой, как-то гулко засмеялась и погнала лодку на стремительный фарватер.
Савватеев сел в густую осоку — там, где стоял, потряс головой, избавляясь от наваждения, растёр по лицу брызги.
Лодка почти растворилась в солнечных бликах, только поблёскивали греби, и было уже не понять, то ли так заливисто и протяжно скрипят уключины, то ли плачут дети.
Через минуту она вообще исчезла за поворотом и остался лишь этот щемящий, будоражащий душу звук, ощущение нереальности и близкой, непонятной опасности.
Человеческие голоса Савватеев услышал будто сквозь сон и привстал, когда за спиной громко хлопнула калитка.
На берегу стоял Финал и длинный, худой милицейский подполковник. Щеки у опера ввалились, исчез здоровый румянец, и пепельный клок волос на темени отчего-то стоял дыбом. Савватеев приблизился к ним молча и так же молча уставился на Финала.
— Вам надо в Управление позвонить, — сказал тот и протянул сотовый телефон: — Там что-то произошло.
— Что?
Опер отвёл его в сторону, подальше от машины.
— Мент умер… То есть генерал Мерин. Прямо на службе, в кабинете… Секретарша сказала, застрелился…
Но покровительница все же входила в жилище: у порога стояли кожаные сапоги с обмотанными вокруг голенищ суконными портянками, а на широком подоконнике — знакомый короб с продуктами.
Обёрнутый полотенцем каравай был ещё горячим…
Ражный взял его в руки, прислонился щекой, впитывая тепло и запах, и они, будто солнечный ветер, развеяли суетливые мысли, высветлив однуединственную. Не торопясь, он надел сапоги, тулуп, сунул топор за верёвочную опояску и прямо у крылечка встал на лыжный след.
Утренний морозец спал, сменившись ветерком, небо затягивало тучами и уже пробрасывало мелкий снежок. Он не рассчитывал догнать стремительную, ходовую волчицу: даже на лыжах сделать это было бы очень трудно, поскольку слишком велик был разрыв. Более всего он опасался, что к полудню мелкую лыжню переметет на открытых местах, а светящийся след погаснет и расплывётся, смешавшись с общим голубоватым фоном леса. Эта погоня напоминала ему праздник Манорамы, только не тот, стремительный, на резвых от любовного вожделения лошадях, ищущих друг друга, а будто замедленный, трудный, однако насыщенный собственной страстью, чувствами и предощущениями.
Пока Ражный достиг места, где впервые обнаружил след беговых лыж, сейчас едва различимый, ушло часа полтора. Ветер срывал с деревьев кухты жёсткого снега, который рассыпался в воздухе, порошил лицо и обращался в текучую, бесконечную позёмку. Ещё час, и не то что лыжни — своих глубоких следов не найти. К тому же лес поредел, под ногами закачался высокий, ещё не промёрзший мох, и скоро впереди открылось чистое ленточное болото. Ближе к его середине лыжня терялась в позёмке, однако на той стороне ещё был виден сдвоенный продавленный росчерк.